Этический гамбит

Трилогия
Этический портфель: 
текст 6.




Этический гамбит

Этический гамбит

Пойми: уменьем умирать
Душа облагорожена.
Александр Блок

11 сентября 2001 года в истории человечества произошло знаменательное событие: арабский мир атаковал Америку. "Терроризм!" - в паническом ужасе затрубили на всех перекрестках планеты. Однако здравые умы уже и в ту пору называли случившееся иным словом: "война". И действительно, террор - это иначе. Между поступком человека, угрожающим людям и уничтожающим их чтобы в итоге спастись, и поступком человека, делающим то же самое, но чтобы в итоге погибнуть, лежит пропасть. Смысловой центр террориста находятся внутри пространства его жизни, смысловой центр камикадзе вынесен за пределы его существования. Какое маленькое различие - но как сильно меняет оно суть ситуации! И мы неизменно осуждаем уничтоженного спецназом преступника, но в каком-то потаенном шоке останавливаемся перед смертью человека, осмысленно шагнувшего за черту небытия. Собственно, на войне и происходят вещи подобного толка: поступок становится героическим, когда боец движим ценностями, безразличными к факту продолжения его собственной жизни.

То есть, мы можем видеть, что человеку доступны два диаметрально противоположных отношения к миру; условно назовем их этикой и политикой. Этика - это принесение в жертву себя, политика - это принесение в жертву другого. Так уж заведено, что в мире правят бал политические интересы (и логика их существования подчинена идее продолжения и совершенствования жизни), - однако если что-то и делает человека действительно Человеком, так это способность отречься от себя - частично или полностью. Взгляните: арабский камикадзе направляет самолет на американский небоскреб - и мы склоняем головы перед его мужеством и самоотверженностью; Экзюпери пишет милую сказку с красивым этическим сюжетом - и читатели, даже не отдавая себе осознанного отчета в том, что заставляет их привязываться к полюбившемуся герою, плачут над прекрасным текстом; пушкинская Татьяна отрекается от счастья общения с любимым человеком - и "Евгений Онегин" чтится нами как жемчужина русской литературы; жены декабристов отказываются от светского будущего и следуют за мужьями на каторгу - и пример их живет в культуре как синоним величия русской женщины; Иисус восходит на Голгофу - и его вероучение побеждает незыблемый Рим, а христианская этика всепрощения оказывается почти неуязвимой лишь потому, что в основе несет идею самопожертвования... Право, список можно продолжать. Достойно внимания: Иисус принимает смерть ради всех людей своей веры, арабский камикадзе совершает подвиг для мусульманского мира, а Маленький принц жертвует собой лишь во имя одного-единственного цветка - однако с уменьшением масштаба деяний поступки не становятся менее этичными. Масштаб содеянного небезразличен политике - этике важен внутренний позыв, позволяющий человеку «преодолевать в себе человека».

«Хорошо, - согласится читатель, - если этика - это самоотречение, то что есть нравственность и стоящее за ним социальное чувство? И если нравственность движет человеком вопреки его биологической природе, то потому как "вопреки", она изначально несет в себе аспект самопожертвования, и этичность и нравственность суть одно?» - Не будем торопиться.

В сравнительном анализе Александра I и Наполеона Троицкий Н.А. пишет, как раздосадованный стратегической неудачей французский полководец, отступая из уничтоженной пожаром Москвы, предпринял попытку (к счастью, в большей мере неудачную) подрыва Московского кремля. Позже история поставила Бонапарту в вину это деяние, - причем подобного рода "подвигов" нашлось еще два: расстрел герцога Энгиенского и уничтожение сдавшегося в плен неприятеля в Египте. И всё! Полтора десятилетия почти не прекращающейся войны в Европе не были зачтены корсиканцу как преступление. Почему? Почему сотни тысяч человеческих жизней оказались менее ценны, чем древние московские стены? - А дело в том, что воюя, Наполеон не переступал рамок, диктуемых социальным чувством. Война есть война, и на войне не могут не гибнуть люди; вооруженные же конфликты в истории человечества - вещь естественная и закономерная, - и если полководец уничтожает лишь оказывающего сопротивление неприятеля, не уничтожая при этом ни саму нацию, ни ее культуру, памятью человечества он оказывается оправдан. Служа Франции, Наполеон не вершил человеческих злодейств - и история не адресовала к нему упрека. При этом, констатируя отсутствие у Бонапарта безнравственных деяний, едва ли мы сможем предметно вести разговор о его жертвенности. Да и какая там жертвенность (читай: этика), если всю свою жизнь человек занимался лишь политикой. Можно, конечно, считать жертвенностью лишения походной жизни, а также всегда существующий на войне риск быть убитым, однако бытность военного похода правильнее было бы сравнить с азартной игрой, где у игрока всегда остается шанс выигрыша. Заметим, что истинным самопожертвованием игра становится тогда, когда шансов у игрока нет изначально, и он, зная о том, всё равно вступает в игру исходя из внешних безразличных к его выигрышу мотивов. Как видим, социальное чувство вполне может актуализироваться и без идеи самопожертвования, при этом вовсе не оно определяет характер поступков, зовущихся нами нравственными, однако именно оно удерживает человека от безнравственности, когда таковая становится заманчиво-возможной.

Рассмотрим и иной аспект соотношения исследуемых нами этических категорий. Уже более двух тысяч лет человечество никак не может позабыть имени Герострата - грека, предавшего огню прекрасный античный храм, одно из семи "чудес света". «Герострат на века заклеймил позором свое имя», - по заученному шаблону не устают твердить люди; но интересно, а вообще, задумывался ли кто, как оно было на самом деле? Ведь и впрямь, не оставил же Герострат, скрывшись, записку жрецам, дескать, я, Герострат Эфесский, хочу остаться в памяти человечества, увековечьте, пожалуйста, мое имя... Ведь предстал! - предстал открыто, сам, прямо объявил о целях содеянного, был предан суду - и убит, согласно негодованию оскорбленных религиозных чувств сограждан. И ведь наверняка же, поджигая храм, догадывался, что будущие судьи, собравшись на пепелище, не испытают состояния эйфории и чувства немого восторга. Но может, если имел место акт самопожертвования, и если имя Герострата пробилось сквозь толщу веков - быть может, поступок его не был столь одиозным, каким его принято представлять, быть может, в нём таки было этическое начало?

Самопожертвование и впрямь налицо, однако жертвенность выглядит как-то уж слишком подозрительно. Отказ от телесного существования произошел ради своего же имени, но имя для человека - лишь иная ипостась его субъектности, и такое самоотречение оказывается неизменно замкнутым на себя и обращенным в пустоту. Больше того, если с одной стороны за поступком Герострата - преклонение перед человеческой историей (а иначе зачем бы ему желать людской памяти?), то с другой - чистое злодейство, чуждое социальному чувству. До предела неестественный, противоречивый, дикий поступок! - ибо дико для человека до такой степени не понимать своей истинной сопричастности человеческой культуре. Но вообще, в раздумьях о Герострате воображение почему-то рисует не угрюмого выжившего из ума старца, не "маньяка, сбежавшего из клиники", но семнадцатилетнего юношу, мучительно задумавшегося о смысле бытия и дерзко посягнувшего на бессмертие. Жаль, что в мятежном сердце обитала преступная пустота.

Итак, мы видим, что и самопожертвование, и социальное чувство сами по себе вполне автономны - и далее мы приходим к двухфакторной модели этики, из структуры которой получаем четыре возможные типа деяний. Поступок будет безусловно нравственным, если будет содержать в себе и самопожертвование, и социальное чувство; безнравственный поступок не будет обременен ни тем, ни другим; социальное чувство без идеи самопожертвования явит себя политикой; а вот жертвенность без социального чувства осталась в языке непоименованной. Четыре полученные варианта укладываются в дихотомию: эгоистическое отношение противостоит социальному, а социальное распадается на еще одну противостоящую пару - этику и политику. Эгоизм в этической проблематике мы не рассматриваем: мы знаем, что нравственности в нём нет (и если ты не ребенок, жить так не имеешь права); с самопожертвованием, скрепленным социальным чувством, мы, как будто, тоже уже всё выяснили: именно оно претендует на имя подлинной нравственности; попытаемся же разобраться, что представляет собой третья, политическая модель отношения к миру.

Неправильно думать, что политика (в нашем, специальном употреблении термина) - это умение выиграть драку или одурачить ближнего, кодекс хитростей и уловок, содержащих рецепты по восхождению на вершину социальной иерархии. Политика - это прежде всего забота о вверившихся (либо вверенных) тебе индивидах, идея благополучия которых скрепляет идею твоего собственного существования. В свое время вниманию моему была представлена монография "Предыстория общества", серьезный этологический труд исследовательницы Тих Н.А., посвященный изучению жизни обезьяньего стада. Описывая поведение особей в животном сообществе, немалое внимание Тих уделяет феномену вожачества. В монографии отмечается, что функции, делегируемые вожаку от стада, можно свести к следующим:

  • вожак охраняет стадо от внешней опасности (он "наиболее чуток ко всему, что происходит в окружении");
  • вожак предупреждает рассеивание стада ("энергично вмешивается при попытках отдельных членов стада вступить в контакт с представителями других объединений");
  • вожак защищает одних членов стада от агрессии других, регулирует внутристадные отношения, предотвращает драки.

То есть, даже в животной среде феномен лидерства предполагает прежде всего ответственность за сообщество, но вовсе не способность узурпировать власть (чего, кстати, в стаде обезьян никогда и не происходит), и пусть ни один из членов стада не может прикоснуться к корму, если вожак не поощряет его к тому прямо или косвенно (и когда «кормовая площадка мала», прочие «сидят вокруг» и ждут, «пока вожак не насытится»), но если проводить параллели с человеческим социумом, то привилегированность вожака в распределении земных благ может говорить лишь о том, что едва ли у нас есть основания сетовать на миропорядок, отдавший в пользование сильным мира сего дорогие черные лимузины, а нам - метро. Если правитель не чурается роскоши века - это нормально: лишь бы народ его не существовал за чертою бедности, лишь бы вожак заботился прежде о социуме, а уже после - о своей собственной персоне.

Изучая феномен политического лидерства, можно с немалым удивлением обнаружить, что мировоззрение вожака и мировоззрение подчиненной ему особи разнятся самым радикальным образом. Речь, по сути, идет о двух типах миропонимания, за каждым из которых стоит системообразующий фактор, определяемый той социальной позицией, в которой особь находится по отношению к сообществу. В монографии Тих указывает, что вожаком не рождаются, вожаком становятся:

...признание вожака и обращение к нему за помощью возникают как будто раньше, чем вожак оказывается готовым к выполнению защитных функций...

при этом

...обращает на себя внимание быстрота, с которой поведение маленького самца обогащается новыми для него формами деятельности.

Очевидно, новое положение индивида по отношению к его прежней социальной среде актуализирует иные, до поры покоящиеся механизмы психики, и именно они, будучи разбуженными, диктуют индивиду принципиально иное понимание как самого мира, так и себя в нём. Обезьяна из стада всё также продолжает оценивать мир в категориях добра и зла, для вожака становятся актуальными оценочные категории структуры и хаоса, блага и разора.

Схема с удивительной похожестью воспроизводится и среди людей. Мировая литература не раз обращала внимание на утрату человеком утонченных душевных качеств и обретение взамен умения мыслить объективно и прагматично при сосредоточении в его руках богатства или власти. "Братья Лаутензак" Фейхтвангера, "Портрет Дориана Грея" Уайльда, сказка Шварца "Убить дракона" и сказка Гауфа "Холодное сердце" в разных аспектах отражают один и тот же феномен; наш Достоевский, вооруживший своего Раскольникова фразой «тварь я дрожащая или право имею?» исследует ничто иное, как двойную природу человеческой психики. В теории Раскольникова много путанного и разговор о ней особый, однако разница двух типов мироотношений - того, кому «ничего не стоит устроить резню в Париже, забыть армию в Египте, потратить полмиллиона людей в московском походе», и тех, кто «живет в послушании и любят быть послушными», очень точно подмечена великим русским писателем.

Следует сказать, что логика принятия политического решения для «твари дрожащей» изначально выглядит абсурдной и в чём-то даже "дьявольской", смыслы, скрепляющие поступки лидера, могут вовсе не попадать под общие мерила человеческих ценностей. В начале второй мировой войны Черчилль получил доступ к секретным немецким шифрам, позволившим ему быть осведомленным в секретных планах немецкого командования, и дабы немцы не догадались о том, преднамеренно не защитил свой город Ковентри от готовящейся немецкой бомбардировки. Город пал в одну ночь, однако впоследствии была выиграна война - и с тех самых пор в обществе и повис вопрос: имел ли полководец право подписать смертный приговор согражданам, которых был должен спасти? - Возможно, выбор в ситуациях подобного рода и является самым сложным для "человека из стада", однако когда у кормила государства - прожженный политик, перед ним и вопроса не встанет о том, что является менее ценным и должно быть принесено в жертву. Ведущий войну лидер подобен шахматисту, умеющему пожертвовать фигуру ради возможности красивой атаки на короля: мышление политика - это мышление самого социума как той надындивидуальной реальности, порождающей социальное чувство и не принимающей отдельную человеческую жизнь за самостоятельную ценность.

Однако здесь нам впору задаться вопросом: так что, неужели для политика принципиально недоступны поступки этического толка, нечто сам характер политической деятельности есть приговор человечности в человеке?

Еще в раннем детстве меня и моих товарищей глубоко всколыхнула кинолента «Командир счастливой "Щуки"». Сюжет о войне: наша раненая подлодка лежит на дне и не может уйти, а наверху ее "пасёт" немецкая эскадра, ожидая, когда внизу иссякнет воздух. Воздуха действительно нет - экипаж в полуобмороке. Наконец один не выдерживает и самовольно поднимает лодку на воду. Экипаж выходит наружу - лодка готова сдаться, немцы собираются принять капитуляцию и не торпедируют судно. Но командир отсылает всех вниз, отдавая команду: «Брошу окурок - погружение». Видя командира на мостике, немцы медлят с выстрелом... В ту пору, взволнованные, мы всё обсуждали со сверстниками, мог ли командир, нырнув и открыв люк, спастись тоже.

Итак, мы видим, что и политика может вершиться через самопожертвование, и в этом, право, нет нонсенса. Мы ведь знаем, что истинная политика - это забота о социуме, и если логика ситуации предоставляет победу лишь через гибель лидера, то самому лидеру должно оказываться совершенно безразлично, сам он или же кто из его войска будет пожертвован на алтарь победы. Другое дело, что столкнуться с самопожертвованием лидера доводится не так уж и часто (и лидеру, всё-таки, лучше оставаться в живых, ибо командование в бою необходимо при любых обстоятельствах), - но мы изначально не должны считать этику "хорошей", а политику "плохой", нам следует принять за данность: этика и политика - вещи, являющие в своем единстве социальное (а не эгоистическое) отношение к миру, имеющие абсолютно равные права на существование. Разница между ними, по сути, состоит лишь в том, что этику невозможно реализовать безнравственно, в то время как с политикой дело обстоит куда сложнее.

Совсем незадолго до эпохи перестройки (Свидерская М.И., читая на философском курс лекций по теории мировой культуры, рассказывала о том) в Государственном Эрмитаже произошло покушение на рембрандтовскую "Данаю". Некий литовец выплеснул на картину кислоту, сознательно желая погубить шедевр европейской культуры и тем привлечь внимание мировой общественности к "проблеме оккупации Литвы Советским Союзом". Картину спасли - древний слой лака защитил живопись; работники музея оперативно смыли кислоту водой, и уже через год искусные ленинградские реставраторы восстановили полотно. Как отреагировала мировая общественность - преподаватель не уточняла, однако что интересно в плоскости рассматриваемой нами проблемы: казалось бы, и социальное чувство, и самопожертвование налицо (индивид жертвовал собой от лица национального единства) - однако на выходе-то получился пугающий акт вандализма. И стало быть, вовсе не всякое социальное чувство, реализованное через акт самопожертвования, гарантированно делает поступок нравственным, но одно лишь то, что изначально построено на сопричастности человека человеческой культуре, на его понимании своей принадлежности людскому роду. Что же до предметов искусства, то они потому и вечны, и потому столь бережно хранимы нами, что они и есть то подлинное, что помогает нам осознавать себя людьми культуры. Через единое переживание гармонии мы понимаем наше человеческое единство, красота, как вы помните, спасёт мир.

И здесь может показаться, что мы впадаем в противоречие. Этическую модель мы изначально выстраиваем на социальном чувстве, однако совершенно очевидно, что то же самое социальное чувство может вести человека и по пути злодеяния. В чём дело? Мы выбрали неверный критерий? Или локальное социальное чувство порождает лишь локальную нравственность, существующую исключительно внутри упорядочиваемого лидером социума? Но когда это так (а это - так), получается, что самый верный путь к подлинной нравственности - не заниматься политикой вообще. Однако такое мироотношение навязчиво навевает мысли о христианской этике всепрощения. Понятно, человеку, живущему не в пустыне, не заниматься политикой вообще невозможно, и если человек пытается уберечь себя от политики, ему должно складывать с себя бремя ответственности за коллектив и освобождаться от привязанности к близким людям. Потому-то христианская этика всепрощения и оказывается неприемлемой для нас: да, мы живем в социуме, мы несем ответственность друг за друга, и нам интересно знать, на каких этических основаниях мы можем сосуществовать в нашем едином общем доме.

В сущности, чтобы разобраться с явленной сложностью, достаточно выяснить, чувство какого социума является источником подлинной нравственности. Ведь очевидно, что только социальное чувство наивысшего порядка (интегрирующее тот социум, где никто никому не противостоит) может быть задействовано в нашей модели. Однако что это за "наивысший порядок"? Единство со всем человеческим родом? Или же со всею жизнью на планете? Но если с человеческим родом, то почему «...пса голодного от двери, Икнув, ногою отпихнуть» мы почитаем столь же безнравственным, как и прогнать от порога убогого нищего? А если со всей жизнью на планете, то почему не каемся во грехах, раздавив на кухне ползущего нам навстречу мерзкого таракана? Быть может, потому что тараканы, доминируя на планете наряду с людьми и крысами, оказываются реальными конкурентами нашего биологического вида? Возможно. Однако чтобы не путаться в подобных вопросах, достаточно вспомнить о самом источнике нравственности, заставляющем нас идти вразрез с нашей биологической природой. И, обращая свой мысленный взор к этому источнику, мы понимаем: более общим проявлением жизни, нежели вся жизнь на планете, является сам Абсолют - это им диктуемый миропорядок запрещает нам жить законами беспредела. «Люби Бога и делай что хочешь», - нравственный императив Августина, подразумевающий, что если в сердце твоем обитает социальное чувство наивысшей пробы, сделать плохо ты не сумеешь. И здесь должно лишь учитывать, что понятие Абсолюта для нас всегда абстрактно, и последовательно воплощая любовь к абстрактному Богу, рано или поздно мы окажемся в русле христианского (или подобного ему) вероучения. Люби сам миропорядок: Абсолют является нам через нашу сопричастность человечеству, его Истории и Культуре, он - наше сострадание при виде голодного пса.

И мы видим: да, и политика может быть таковой, что от ее деяний человечество не приходило бы в отчаяние. Формула ее проста: ограничивай, но не уничтожай противостоящий тебе социум, дерись, но не калечь противника. Война - стихия, и коль скоро тебе довелось ввязаться в вооруженное противостояние - воюй, но не покушайся на божественное: не уничтожай отличные от твоей человеческие культуры и разнообразие жизни на планете. «Устойчивость любой самоорганизующейся системы - в исходном разнообразии ее элементов», - читая на факультете курс философских проблем биологии, сказывала Брызгалина Е.В. Вырезать коренное население завоеванного континента - вот истинное преступление против Вселенной, бомба над Хиросимой - вот прямой выстрел в Бога!

К подобным же выводам можно прийти и с чисто диалектических позиций. В мире есть универсальный, всегда работающий принцип - закон диалектики, гласящий о единстве и борьбе противоположностей. Если в мире существует какое-либо явление - ему обязательно найдется антипод, и когда таковой не отыщется - явление просто "не будет быть": оно рассыплется в себе самом на противостоящие пары. То есть, само по себе противостояние не может быть осуждено нами как безнравственное, противостояние оказывается безнравственным лишь тогда, когда враждующие противоположности противостоят для себя, не подразумевая между собой сберегающего мир единства.

Однако в этом месте исследования нам становится особенно очевидным, что оправдав для нравственности политическое отношение к миру, мы допускаем возможность человеческих жертв. Но можно ли говорить о единстве и любви к Абсолюту, когда под обломками небоскреба гибнут столь похожие на тебя и ни в чём неповинные люди? - Вопрос каверзный, и видимо, единственный способ дать на него вразумительный ответ - изначально отличить индивидуальный и социальный уровни организации жизни. И сделав это, мы легко увидим: понятия человеческого добра и социального блага оказываются тождественными далеко не всегда. Собственно, потому мы никогда и не сумеем однозначно оценить поступок Черчилля: мы обязаны рассмотреть деяние полководца сначала в одном, затем - в другом его аспектах. Отдавая город под вражескую бомбардировку, Черчилль-лидер не мог поступить иначе, Черчилль- же -человек не имел права предать людей, что верили в него, спокойно засыпая накануне роковой для них ночи. И с тех же самых позиций - позиций различения уровней жизни - нравственность, социальное благо, возмездие при определенных обстоятельствах легко могут становиться тождественными категориями.

В романе "Мастер и Маргарита" всему роману Булгаков предпосылает эпиграф: «"...Так кто ж ты, наконец?" - "Я - часть той силы, что вечно хочет зла, и вечно совершает благо"». Изображенный писателем дьявол весьма далек от представлений христианского вероучения - по сути, Булгаков изображает его альтернативной ипостасью самого Бога. И если христианская святость - это мученичество, монастырское уединение и обращение помыслов к Всевышнему, то булгаковская святость - мученичество и нравственное отношение к миру. На балу у Сатаны собираются грешники, вершившие безнравственные дела при жизни. «Этот двадцатилетний мальчуган с детства отличался странными фантазиями, мечтатель и чудак. Его полюбила одна девушка, а он взял и продал ее в публичный дом...» Адская мука у Булгакова - не жар котлов, но обычная людская совесть: Фриде каждую ночь на столик подают платок, которым она душила своего ребенка. И хотя Булгаков на протяжении всего романа показывает лишь вершимое Воландом зло, мы понимаем: зло - кара, постигшая тех, кто утратил человеческий облик, кто погряз в земных пороках. И мы не можем осудить Сатану за безнравственность возмездия.

После написания текста о расстреле на подводной лодке самый частый вопрос, что задавали люди, был таков: «Так что же, самосуд всё-таки позволен?» - Нет, самосуд не позволен - релевантно возмездие, - и релевантным оно становится тогда, когда бессилен закон, когда низложен сам институт правосудия. Всё прозрачно, источника социальной деструкции нет: мститель понимает, что сам либо погибнет, либо предстает перед всею строгостью закона. Решится ли всякий? Но иным в этом мире полезно знать: на каких этажах социальной иерархии ни находились бы обиженный и обидчик, смыслы в пораженную социальную страту возмездие транслирует напрямую - без искажений, без потерь информации. Тогда, в 98-ом, публика, конечно, очень скоро (не взирая и на телевизионный репортаж) позабыла о трагедии на субмарине - но вздрогнул флот: флот вздрогнул и задумался, - и вздрогнул бы он в любом случае, даже и не передай НТВ своего шокирующего известия.

Трансляция смыслов в надлежащую страту - вопрос весьма и весьма ответственный. В нашей стране чеченские женщины-смертницы уже неоднократно взрывали себя вместе с нашими соотечественниками. Летом 2003-го такое было на концерте в Тушино, осенью того же года такое повторилось в самом центре столицы. Отвлекаясь от реалий чеченской войны, не обсуждая вопросов ее движущих сил, отметим, что явленное воздаяние за политический произвол - всего лишь террор с бессмысленными жертвами. Угроза национальной безопасности - единственное, что может заставить кремлевских политиков отступиться от Чечни. Но тогда спрашивается: зачем убивать столь похожих на тебя людей, возможно, столь же несчастных, как и ты сам? Когда возмездие безлико, когда оно вершится от лица социума - это война, а любая война предполагает прежде всего удар по экономике державы. В таком возмездии людские жертвы не самоцельны, они - лишь побочный продукт противостояния. Потому-то арабская атака и не выглядит для нас одиозной: удар ее пришелся в самое сердце, смыслы оказались донесены, жертвы - оправданы. Но уж когда подобное свершается - люди понимают: это сам Абсолют, не изыскав вовне средств к самоисцелению, даровал своему герою силы пренебречь самым неотчуждаемым и дорогим атрибутом его субъектности - фактом продолжения собственной жизни; при этом именно Абсолют, владея помыслами расставленных на доске шахматных фигурок, и оказывается тем шахматистом, что жертвует собой ради красивой атаки на неприятельского короля, ради человеческой Культуры, ради продолжения самого факта Бытия.

2003