Дао де Цзин и проблема свободы и необходимости в романе Толстого "Война и мир"

Трилогия
Подвисший курсовик [памяти отца]: 
текст 7.




Дао де Цзин и проблема свободы и необходимости в романе Толстого "Война и мир"

Дао де Цзин и проблема свободы и необходимости в романе Толстого "Война и мир"

Прочитывая "Войну и мир", историческую эпопею Льва Толстого, возможно, читатель и не подозревает, что помимо христианского вероучения, явно, а порою неявно проступающего со страниц романа, в произведении содержится и иная система воззрений, также усвоенная Толстым и слишком отчетливо определяющая характеры и поступки иных его персонажей. Речь идет о философии китайского мыслителя Лао-Цзы, жившего два с половиной тысячелетия тому назад и оставившего после себя трактат о Дао. Характерно, что две философские системы в сознании Толстого дифференцированы не были, и одно из свидетельств тому - предисловие к маленькой брошюрке "Изречения китайского мудреца Лао-Тзе, избранные Л.Н. Толстым", изданной в нашей стране в 1910, а затем в 1911 годах. Комментируя подборку им же самим составленных выдержек, Толстой указывает, что в жизни своей человек является не одной лишь «личностью телесной», желающей «только себе блага», но и «личностью духовной», желающей «блага всему миру», и жить человек должен так, «...чтобы не делать ничего, или как можно меньше делать то, чего хочет тело, с тем, чтобы не заглушить того, чего хочет душа, так, чтобы не препятствовать деланием телесных дел возможности проявления в душе человека той силы Неба (так называет Бога Лао-Тзе), которая живет во всем». [2, с. 8 - 9] «Мысль эта, - говорит Толстой, - не только похожа, но и совершенно та же, как и та, которая выражена в 1-ом послании Иоанна и лежит в основе христианского учения». Собственно, это «не делать ничего» и является точкой соприкосновения двух философских систем, одновременным отсылом и к христианству, и к недеянию - стержневому принципу этики Лао-Цзы, сполна проступающему на страницах толстовского романа: так, все вершащие историю "праведные" персонажи Толстого следуют недеянию - и успех сопутствует им, и наоборот, герои, терпящие стратегические неудачи, бесконечно далеки от этого принципа.

И действительно, остается лишь удивляться, как все мудрые военачальники Толстого предпочитают не вмешиваться в ход военных баталий, предоставляя событиям проистекать как бы по произволу, устраняются, со стороны лишь наблюдая и одобряя или не одобряя происходящее. Таким видим мы Багратиона в Шенграбенском сражении, прикрывающего отход Кутузова с основными силами, таким же впоследствии предстает перед нами и сам Кутузов.

«Хорошо!» сказал Багратион на доклад офицера и стал оглядывать всё открывавшееся перед ним поле сражения, как бы что-то соображая. [...] Но в это время прискакал адъютант от полкового командира, бывшего в лощине, с известием, что полк расстроен и отступает к киевским гренадерам. Князь Багратион наклонил голову в знак согласия и одобрения. Шагом поехал он направо и послал адъютанта к драгунам с приказанием атаковать французов. Но посланный туда адъютант приехал через полчаса с известием, что драгунский полковой командир уже отступил за овраг, ибо против него был направлен сильный огонь, и он понапрасну терял людей и потому спешил стрелков в лес.
- Хорошо! - сказал Багратион.
Князь Андрей тщательно прислушивался к разговорам князя Багратиона с начальниками и отдаваемым им приказаниям и к удивлению замечал, что приказаний никаких отдаваемо не было, а что князь Багратион только старался делать вид, что всё, что делалось по необходимости, случайности и воле частных начальников, всё это делалось хоть не по его приказанию, но согласно с его намерениями. [т. 1, часть 2-я, гл. XVII]

Кутузова Толстой изображает умудренным человеком, засыпающем на военном совете при Аустерлице, устало выслушивающим инициативу Денисова о возможности военных действий в тылу неприятеля, не отдающим, как и Багратион при Шенграбине, никаких распоряжений и лишь сидящим понурив седую голову и соглашающимся или не соглашающимся с тем, что предлагают ему, при Бородине. И напротив того, Вейротер, «распорядитель сражения» при Аустерлице, защищающий диспозицию, приведшую к разгрому союзных войск, предстает со страниц романа «как запряженная лошадь, разбежавшаяся с возом под гору»: он забывает «быть почтительным с главнокомандующим», не отвечает «на делаемые ему вопросы» и вид имеет «жалкий, измученный, растерянный, и вместе с тем самонадеянный и гордый» [т. 1, часть 3-я, гл. XII]. Похожим образом изображен в романе и Наполеон: показывая человека то спешащего, то исполненного величием и тщеславием, Толстой говорит, что приказания полководца либо попросту не соотносятся с реальным положением дел и не могут быть исполнены, либо отдаваемые распоряжения излишни и всё приказанное исполнялось бы и так.

С поля сражения беспрестанно прискакивали к Наполеону его посланные адъютанты и ординарцы его маршалов с докладами о ходе дела; но все эти доклады были ложны [...]. Так от вице-короля прискакал адъютант с известием, что Бородино было занято и мост на Колоче в руках французов. Адъютант спрашивал у Наполеона, прикажет ли он переходить войскам? Наполеон приказал выстроиться на той стороне и ждать; но не только в то время, как Наполеон отдавал это приказание, но даже и в то время, как адъютант только что отъехал от Бородина, мост уже был отбит и сожжен русскими, в той самой схватке, в которой участвовал Пьер в самом начале сражения. [т. 3, часть 2-я, гл. XXXIII]

И без его приказания делалось то, чего он хотел, и он распорядился только потому, что думал, что от него ждали приказания. И он опять перенесся в свой прежний искусственный мир призраков какого-то величия, и опять (как та лошадь, ходящая на покатом колесе привода, воображает себе, что она что-то делает для себя), он покорно стал исполнять ту жестокую, печальную и тяжелую роль, которая ему была предназначена. [т. 3, часть 2-я, гл. XXXVIII]

За Толстого, как беспардонно равняет он с ничтожеством великого человека, делается порой просто совестно; однако задуматься: а в чём столь усердно пытается убедить нас писатель? - Надо думать, Толстой показывает нам, что война есть «дело, которое совершается не по воле людей, а по воле Того, Кто руководит людьми и мирами» [т. 3, часть 2-я, гл. XXXVIII], и исход битвы определяется отнюдь не приказами полководца, но подчинен воле Всевышнего. «Где же референт победы, - вправе спросить мы, - если роль полководца в сражении сведена, практически, к нулю?» - А победа, согласно Толстому, сокрыта в самом духе войска - и мысль эта воспроизводится писателем на протяжении всего романа: и в описании спокойствия Багратиона в Шенграбинском деле:

...несмотря на эту случайность событий и независимость их от воли начальника, присутствие его сделало чрезвычайно много. Начальники с расстроенными лицами подъезжавшие к Багратиону, становились спокойны, солдаты и офицеры приветствовали его и становились оживленнее в его присутствии и, видимо, щеголяли перед ним своею храбростию. [т. 1, часть 2-я, гл. XVII];

и в беседе князя Андрея с Пьером накануне Бородина:

- Я не понимаю, что такое значит искусный полководец. [...] Успех никогда не зависел и не будет зависеть ни от позиции, ни от вооружения, ни от числа; а уж меньше всего от позиции.
- А от чего же?
- От того чувства, которое есть во мне, в нём, - он указал на Тимохина, - в каждом солдате. [т. 3, часть 2-я, гл. XXV];

и в описании действий Кутузова в Бородинской битве:

Он выслушивал привозимые ему донесения, отдавал приказания, когда это требовалось подчиненным; но, выслушивая донесения, он, казалось, не интересовался смыслом того, что ему говорили, а что-то другое в выражении лиц, в тоне говоривших, интересовало его. Долголетним военным опытом он знал и старческим умом понимал, что руководить сотнями тысяч человек, борющихся со смертью, нельзя одному человеку, и знал, что решают участь сражения не распоряжения главнокомандующего, не место, на котором стоят войска, не количество пушек и убитых людей, а та неуловимая сила, называемая духом войска, и он следил за этой силой и руководил ею, насколько это было в его власти. [т. 3, часть 2-я, гл. XXXV]

В эпилоге романа, анализируя причины движения народов с запада на восток и с востока на запад, Толстой приходит к выводу, что совокупность воль всех участников событий и определяет ход истории; разумеется, дух войска один (что же еще!) и может служить выразителем этой совокупной воли; действиям же, уму полководца, какими бы гениальными они ни являлись, в схеме такой места просто не остается. Потому-то, согласно Толстому, Наполеон и терпит поражение в России: дух русских оказывается сильнее, Кутузов же предстает со страниц романа человеком, умеющем не мешать победоносному духу своего войска бороться с некогда непобедимым неприятелем.

Безусловно, Толстой увлекается - увлекается хотя бы уже потому, что удачливость, гений полководца (если не ошибаюсь, именно эту мысль приводил В.С. Кржевов, читая на философском один из своих курсов) как ничто иное способны формировать этот самый пресловутый дух; однако нам важно: откуда Толстой черпает столь странное миропонимание? - Ответ не заставит отыскивать себя долго: потому как Толстой был знаком с трактатом о Дао (и не только был знаком, но и, делая выдержки, транслировал своему читателю наиболее важные фрагменты учения Лао-Цзы), резонно полагать, что этика недеяния почерпнута писателем именно из трактата.

Для читателя, незнакомого с "Дао дэ цзин", возможно, необходим краткий экскурс в содержание учения. Дао у Лао-Цзы - бестелесная сущность, прародитель всех вещей, безмолвно, как бы безучастно присутствующая в мире, сущность, на которую невозможно указать: «Вот оно!» (потому Дао и не может быть названо), - сущность, имманентно присутствующая во всём и управляющая ходом всех свершающихся в мире событий.

Дао, которое может быть выражено словами, не есть постоянное дао. [1, 1]

Дао пусто, но в применении неисчерпаемо. О глубочайшее! Оно кажется праотцем всех вещей. [...] Я не знаю, чье оно порождение, оно предшествует небесному владыке. [1, 4]

Смотрю на него и не вижу, а поэтому называю его невидимым. Слушаю и не слышу, поэтому называю его неслышимым. Пытаюсь схватить и не достигаю, поэтому называю его мельчайшим. Не надо стремиться узнать об источнике этого, потому что это едино. [1, 14]

Вот вещь, в хаосе возникшая, прежде неба и земли родившаяся! О беззвучная! О лишенная формы! Одиноко стоит она и не изменяется. Повсюду действует и не имеет преград. Ее можно считать матерью Поднебесной! Я не знаю ее имени. Обозначая иероглифом, назову ее Дао... [...] Человек следует земле. Земля следует небу. Небо следует дао, а дао следует самому себе. [1, 25]

И именно Дао изначально и вершит недеяние: «Дао постоянно осуществляет недеяние, - говорит Лао-Цзы, - однако нет ничего такого, что бы оно не делало» [1, 37]. И подобно Дао, уподобляясь божественному, к недеянию должен стремиться и "совершенномудрый": создавая, не обладать, осуществляя учение, не прибегать к словам (а быть лишь свободным от страстей), изменяя вещи, не производить изменений самому, приводя в движение, не прилагать усилий (и лишь ожидать, когда вещи начнут изменяться сами собой). Мысль о недеянии воспроизводится в трактате повсеместно, Лао-Цзы обыгрывает ее на разные лады, доказывая, что лишь посредством недеяния человек и способен быть добродетельным. Читая трактат, Лао-Цзы веришь, понимая, что за порою странным выражением мысли сокрыта глубокая суть, не всегда четко артикулируемая, но всегда неизменно верная.

Задавшись вопросом о сущности недеяния и подыскивая синоним, исчерпывающий всю полноту означенной этической категории, можно видеть, что недеяние Лао-Цзы - это принцип ненасилия над миром: не бороться с вещами, но следовать естественности вещей призывает в своем трактате мыслитель. В "Дао де цзин" говорится, что «нужно сделаться беспристрастным, твердо сохранять покой, и тогда все вещи будут изменяться сами собой» [1, 16], что «искусный побеждает, на этом останавливается, и он не осмеливается осуществить насилие» [1, 30], что «несчастье происходит от насилия» [1, 31], что «вода приносит пользу всем и не борется», и если человек, подобно воде, «не борется с вещами, он не совершает ошибок» [1, 8]. И основанием такого миропонимания в трактате содержится диалектика, гласящая, что недеяние достигается уходом от борьбы противоположностей, выходом за пределы диалектического противостояния на уровень диалектического единства:

Военное искусство гласит: я не смею первым начинать, я должен ожидать. Я не смею наступать хотя бы на вершок вперед, а отступаю на аршин назад. Это называется действием посредством недеяния, ударом без усилия. В этом случае не будет врага, и я могу обходиться без солдат. [1, 69]

Вообще, ссылка на военное искусство во фрагменте Лао-Цзы не выглядит удачной, и «не начинать первым» приносит успех вовсе не от недеяния: известно, что потери при наступлении и обороне соотносятся в пропорции три к одному (и тот же Наполеон учил, что даже наступая, заставляйте противника атаковать вас), - однако далее философ ведет речь отнюдь не о боевых действиях, но выходе на уровень диалектического единства, да и применять принцип недеяния на войне Лао-Цзы вовсе и не призывает. Безусловно, война одиозна философу, он говорит, что «хорошее войско - средство несчастья, его ненавидят все существа», и «человек, следующий Дао, его не употребляет», однако иллюзий относительно отказа от вооруженного противостояния мыслитель не питает, в том же фрагменте утверждая, что «благородный» использует войско лишь тогда, «когда его к этому вынуждают». Главное, в конце концов, не в том, чтобы не пользоваться военной силой, а в том, «чтобы соблюдать спокойствие, а в случае победы себя не прославлять» [1, 31].

Характерно, что всё Толстым, как будто, воспринято верно: и естественности следуют его «совершенномудрые», и спокойствие блюдут - однако в том и вопрос, что недеяние исповедуется ими напрямую, что называется, в лоб, - и очевидно, на войне всё происходит как-то иначе. И здесь, дабы разобраться, что подвигло писателя в таком виде изобразить войну 12-го года, нам следует проанализировать всю систему воззрений, предстающую со страниц толстовского романа.

Главной философской проблемой, исследуемой Толстым в "Войне и мире", является проблема соотношения свободной человеческой воли с предначертанной исторической необходимостью. О проблеме этой писатель прямо рассуждает в эпилоге:

Если воля каждого человека была бы свободна, то есть что каждый мог поступать так, как ему захотелось, то вся история есть ряд бессвязных случайностей. [...] Если же есть хоть один закон, управляющий действиями людей, то не может быть свободной воли, ибо воля людей должна подлежать этому закону. [эпилог, часть 2-я, гл. VIII]

И проблема свободы и необходимости решается Толстым так: «свобода есть содержание, необходимость есть форма» [эпилог, часть 2-я, гл. X], в каждом действии есть «известная доля свободы и известная доля необходимости», соотношение же их меняется в зависимости от той точки зрения, с которой видится нам событие.

Если мы рассматриваем человека одного, без отношения его ко всему окружающему, то каждое действие его представляется нам свободным. Но если мы видим хоть какое-нибудь его отношение к тому, что окружает его, если мы видим связь его с чем бы то ни было - с человеком, который говорит с ним, с книгой, которую он читает, с трудом, которым он занят, даже с воздухом, который его окружает, с светом даже, который падает на окружающие его предметы, - мы видим, что каждое из этих условий имеет на него влияние и руководит хотя одной стороной его деятельности. И настолько, насколько мы видим этих влияний, - настолько уменьшается наше представление о его свободе и увеличивается представление о необходимости, которой он подлежит. [эпилог, часть 2-я, гл. IX]

Подобная мысль встречается в романе и прежде, в самом начале третьего тома:

И так точно, вследствие своих личных свойств, привычек, условий и целей, действовали все [...] участники этой войны. Они боялись, тщеславились, радовались, негодовали, рассуждали, полагая, что знают то, что они делают, и что делают для себя, а все были произвольными орудиями истории и производили скрытую от них, но понятную для нас работу. Такова неизменная судьба всех практических деятелей, и тем не свободнее, чем выше они стоят в людской иерархии. [т. 3, часть 2-я, гл. I]

Надо отдать должное, мысль о необходимости как форме и свободе как содержании разумна и даже красива, однако в том и вопрос, что историческая необходимость не тождественна совокупности воль всех участников событий: историческая необходимость шире - и, к примеру, в войне 12-го года она детерминирована необычайно холодной в России зимой. Толстой не замечает этого - и в романе его Наполеон изображен беспомощной отдающей пустые приказания куклой, а великая армия движима одною естественностью вещей.

Так что же, утверждая, что «со времени известия о выходе французов из Москвы и до конца кампании, вся деятельность Кутузова заключается только в том, чтобы властью, хитростью, просьбами удерживать войска от бесполезных наступлений, маневров и столкновений с гибнущим врагом» [т. 4, часть 2-я, гл. XVIII], Толстой искажает историческую действительность? - Не искажает - дает лишь ей неверную интерпретацию. Всю осень 12-го года, после выхода Наполеона из Москвы, после сражений под Малоярославцем Кутузов действительно предпочитает лишь следовать за Наполеоном, но вовсе не сражаться с ним - и об этом пишет, к примеру, историк Тарле А.В. в книге "Нашествие Наполеона на Россию. 1812 год":

«Марш от Малоярославца до Днепра представлял беспрерывное противодействие Кутузова Коновницыну и Толю. Оба последних хотели преградить путь Наполеону быстрым движением на Вязьму. Кутузов хотел, так сказать, строить золотой мост расстроенному неприятелю…» - пишет очевидец А.А. Щербилин, не отлучавшийся от главной квартиры Кутузова. Толь и Коновницын были в отчаянии. Кутузов не хотел нагнать Наполеона в Вязьме и медлил в селе Полотняные Заводы. [...] Когда под Вязьмой произошло удачное для русских нападение на французский арьергард, Кутузов был всего в 6 верстах от Вязьмы с главными силами. «Он слышал канонаду так ясно, как будто она происходила у него в передней, но, несмотря на настояние всех значительных лиц главной квартиры, он остался безучастным зрителем этого боя, который мог бы иметь последствием уничтожение большей части армии Наполеона и взятие нами в плен маршала и вице-короля… [...] Ничто не могло понудить Кутузова действовать, он рассердился даже на тех, кто доказывал ему, до какой степени неприятельская армия деморализована, он прогнал меня из кабинета за то, что, возвратясь с поля битвы, я сказал ему, что половина французской армии сгнила... Кутузов упорно держался своей системы действия и шел параллельно с неприятелем. Он не хотел рисковать и предпочел подвергнуться порицанию всей армии», - говорит, в общем-то, хорошо относящийся к Кутузову генерал Левенштерн. [3, с. 259 - 260]

Почему же, имея возможность уничтожить Наполеона, Кутузов не делает этого? Из одной лишь предосторожности? - Отнюдь. Описывая 12-й год, Тарле настаивает, что «царь не терпел фельдмаршала [...] и, по существу был солидарен с этим английским соглядатаем» [3, с. 218] (под «английским соглядатаем» Тарле разумеет генерала сэра Роберта Вильсона, английского комиссара при русской армии). Возможно, факт ненависти Александра к Кутузову и можно проследить документально, но только едва ли это было на самом деле так. Медлительность Кутузова, его нежелание драться с Наполеоном, равно как и его конфликт с государем были частью государственной политики, что Александр и Кутузов проводили совместно. Разгромить, похоронить Наполеона вместе с его великой армией в бескрайних российских просторах, видимо, было несложно, но на континенте, в разгромленной и разоренной Европе полновластным гегемоном становилась бы Англия, и даже Россия, победившая, но ослабленная войной, не смогла бы противостоять ее усилению. Однако Англия, напуганная угрозой вторжения, истощенная континентальной блокадой, будучи в союзе с Россией оказывала немалую помощь воюющий русской державе, и за это, по-видимому, была вправе требовать от русского царя полноценных усилий в борьбе с общим противником:

Да и трудно было бы Александру очень ссориться с Вильсоном. «Привезенные в город Кронштадт 50 тысяч английских ружей прикажите принять немедленно в артиллерийское ведомство», - пишет царь Горчакову 3 октября 1812 г. А ведь из Англии шли не только ружья, но и золотые стерлинги, как всегда в таких случаях, когда англичанам нужно было при помощи чужих армий одолеть грозного врага. [3, с. 218]

И вот русская дипломатия начинает являть англичанам характерный для подобных случаев "спектакль": Кутузов - "выживший из ума старик", с которым не может ничего поделать даже государь, и сколько ни бейся он, призвать победоносного фельдмаршала изменить стратегию он не может. И никто, собственно, не в праве пенять царю на то: Кутузов гонит из страны самого Наполеона, и неизвестно, чем обернется дело, окажись на месте фельдмаршала иной. Впоследствии, как знаем, такая политика пожала свои плоды: именно русский царь стал «главой царей» в постнаполеоновской Европе первой трети девятнадцатого века; осенью же 12-го года Кутузов даже и не всегда пытался скрывать от Вильсона причины своей медлительности - возможно, полагая, что высказывания опального военачальника последствий для политики государства всё равно не возымеют.

Это было уже после разговора Кутузова с Вильсоном, когда Кутузов напрямик сказал, что стремится изгнать Наполеона из России, но вовсе не видит особой необходимости для России тратить свои силы на конечное уничтожение Наполеона, потому что плоды такой победы пожнет Англия, а не Россия. [3, с. 259]

Наверное говорить англичанам подобное было вовсе не обязательно, но можно себе представить, как наседал Вильсон на главнокомандующего, убеждая его нагнать и разбить французов! Добавим, что Кутузов сам был превосходным дипломатом, прекрасно разбирался в европейской политике, и именно он незадолго до наполеоновского вторжения подписывал весьма выгодный для России с турками мир - такой, что и Европа была удивлена.

Возвращаясь к толстовскому роману, можно добавить, что та безучастная сила, открывшаяся Пьеру в плену французов, и есть сила исторической необходимости, и Толстой лишь говорит о ней не языком теоретических выкладок, но всею полнотой своего художественного дара:

Одна мысль была всё это время в голове Пьера. Это была мысль о том: кто же, наконец, приговорил его к казни. Это были не те люди, что допрашивали его в комиссии: из них ни один не хотел и, очевидно, не мог этого сделать. Это был не Даву, который так человечески посмотрел на него. Еще бы одна минута, и Даву понял бы, что они делают дурно, но этой минуте помешал адъютант, который вошел. И адъютант этот, очевидно, не хотел ничего худого, но он мог бы не войти. Кто же это, наконец, казнил, убивал, лишал жизни его - Пьера со всеми его воспоминаниями, стремлениями, надеждами, мыслями? Кто делал это? И Пьер чувствовал, что это был никто. Это был порядок, склад обстоятельств. Порядок какой-то убивал его - Пьера, лишал его жизни, всего, уничтожал его. [т. 4, часть 1-я, гл. X]

«Вот оно!.. Опять оно!» сказал себе Пьер, и невольный холод пробежал по его спине. В измененном лице капрала, в звуке его голоса, в возбуждающем и заглушающем треске барабанов Пьер узнал ту таинственную безучастную силу, которая заставляла людей против своей воли умерщвлять себе подобных, ту силу, действие которой он видел во время казни. Бояться, стараться избегать этой силы, обращаться с просьбами или увещеваниями к людям, которые служили орудиями ее, было бесполезно. [т. 4, часть 2-я, гл. XIII]

Очевидно, описывая безучастную силу, Толстой описывает действие социального аттрактора, локализованного в запредельной человеку реальности и полонящего сознание и чувства включенного в локальный социум индивида, - однако самим Толстым феномен понимается не в социальном, но в онтологическом аспекте. Потому-то и избегать этой силы, взывать к ней, согласно писателю, и оказывается бессмысленным: направляет эту силу сам Бог. В ином, впрочем, фрагменте Толстой как будто противоречит себе, утверждая, что помимо силы, увлекающей людей могучим неосознанным потоком, человек способен обнаружить в себе и иную силу, подвигающую его к сопротивлению:

Все эти люди, лошади как будто гнались какой-то невидимою силою. [...] И на всех лицах было одно и то же молодецки-решительное и жестоко-холодное выражение, которое поразило Пьера при звуке барабана на лице капрала. [...] Пьер чувствовал, что та роковая сила, которая смяла его во время казни и которая была незаметна во время плена, теперь опять овладела его существованием. Ему было страшно; но он чувствовал, как по мере усилий, которые делала роковая сила, чтобы раздавить его, в душе его вырастала и крепла независимая от нее сила жизни. [т. 4, часть 2-я, гл. XIV]

Однако противоречия нет: и сила исторической необходимости, и независимая сила жизни, обнаруженная в себе Пьером, - обе исходят от Бога, «без воли которого не спадет волос с головы человека» [т. 4, часть 4-я, гл. XII]. Как видим, в миропонимании своем Толстой прочно держится устоев христианского вероучения, - и убежденность в тождестве последнего учению Лао-Цзы и приводит писателя к изображению исторической действительности, данному им в романе.

2006, март-апрель

  1. Лао-Цзы. Дао дэ цзын. - В кн: Древнекитайская философия. Т. 1. М., 1972.
  2. Лао-Цзы. Изречения китайского мыслителя Лао-Тзе, избранные Л.Н. Толстым. М., 1910.
  3. Тарле А.В. Нашествие Наполеона на Россию. 1812 год. М., 1992.
  4. Толстой Л.Н. Война и мир.